«Он понимал, куда устремлена народная душа» Поделиться
У русского театра завтра большой праздник. У великого драматурга, который полтора века обеспечивает работой (а значит, кормит) армию артистов, режиссеров, да и прочих работников сцены, день рождения — 200 лет. Театры по всей стране носят его имя, пьесы не сходят с подмостков. Каким был этот человек, как жил? Как русскую жизнь переводил на язык драматургии, оставив нам не только потрясающие пьесы, но и документы бытия прошлой, неведомой нам эпохи. Об этом мы говорим с уникальным знатоком творчества А.Н.Островского, автором монографий о нем, доктором искусствоведения, профессором ГИТИСа Ниной Шалимовой.
— Нина Алексеевна, интересное совпадение — день рождения Александра Николаевича по новому стилю приходится на 12 апреля — День космонавтики. По-вашему, Островский — космический автор?
— Если говорить о космосе национальной души, тогда, конечно, да. Он точно знал и глубоко чувствовал, как русский человек думает, мыслит, радуется, печалится, обижается, бывает счастлив, завидует, чем пренебрегает, что считает важным, а к чему относится со страхом или предубеждением. Он понимал, куда устремлена народная душа. Про Островского могу сказать, что он был повенчан с русской жизнью, проникал в самые глубокие ее основания и мог это передать, как мало какой русский писатель.
Никаких душевных излияний, откровений, оговорок по Фрейду
— Мне кажется, что исходя даже из одной биографии драматурга, он для творческой личности был каким-то очень правильным.
— Да, был очень правильный человек, писал очень скучные письма. Я имею в виду не лексику, а отсутствие каких-либо размышлений, откровений, упругой острой мысли. Письма его, как и дневники, малоинтересное чтение, не сравнить с письмами Пушкина или дневниками Толстого. Такое ощущение, что прозой совсем не владел, только драматургической формой. Но это его качество я называю душевной опрятностью — он был душевно опрятным человеком.
Если знаешь его писательскую судьбу, то думаешь: «Про какого еще русского писателя или драматурга с каждой новой пьесой критики так писали о падении его таланта?» Он же все время читал о себе: перепевает собственные темы и мотивы, не делает никаких творческих открытий и за последние двадцать пять лет жизни «вконец исписался». Но от этого в нем не родилось ни угнетенности, ни злобы, ни обиды — этих вполне естественных эмоциональных реакций на подобные строки о себе. Ничего этого и следа нет.
Островский продолжал делать свое дело. Он был из дворян, но, я бы сказала, из трудящихся дворян, с очень высокой внутренней дисциплиной: знал, что к началу театрального сезона или к чьему-то бенефису должен пьесу написать, и писал. Всегда успевал к сроку и вообще за всю свою жизнь ни разу никого не подвел, а вот его, случалось, подводили.
Был один случай в его биографии, когда великий Пров Садовский (корифей Малого театра. — М.Р.) ночь провел в актерском клубе и, мягко говоря, на следующий день был не в форме. А шла премьера пьесы «Воевода, или Сон на Волге», где воевода по сюжету засыпает и видит сон, от которого просыпается в ужасе. Пров Садовский, согласно роли, лег спать, да и заснул на сцене по-настоящему. Его не могли незаметно разбудить — пришлось дать занавес. После этого казуса нет никаких гневных инвектив, проклятий, укоризн старинному приятелю. Только и было ему сказано: «Сбились вы, Пров Михайлович, и сбились совсем!» Да другой бы на его месте до конца жизни с артистом не разговаривал, еще бы ходил по всем кружкам и салонам и рассказывал, какая сволочь Пров Садовский. А внутренняя душевная опрятность Александра Николаевича не позволяла дурным настроениям проявляться.
Он был хорошим, я бы сказала, закрыто целомудренным человеком. Никаких душевных излияний, откровений, оговорок по Фрейду, никаких «душа нараспашку» у него в помине нет. Он не из тех, кому важно было высказаться, важнее быть услышанным. Это он делал через свои пьесы, адресованные не столько читателю, сколь зрителю, делая ставку на актерские таланты.
— Что за писатель такой? Ни одного скандала с ним не связано.
— Да, это так, хотя ему пришлось пройти через клевету, но опять же — как он достойно клевету выдержал. Я имею в виду историю, которая случилась с ним по молодости лет. У него был знакомец — бездельный человек, актер, про каких говорят «актеришко какой-то», попивающий. Они по молодости хороводились, и Островский предложил ему вместе пьесу написать. Начали писать «Банкрот, или Свои люди — сочтемся», и его соавтор на первой же картине слинял. А спустя некоторое время обвинил Островского в плагиате. От зависти, конечно. Он же не знал, что приятель так прогремит этой пьесой.
Учитывая нравы литературной и особенно театральной среды, слухи разнеслись по Москве. Но когда читаешь его корреспонденцию того времени, то видишь, что в ней нет никакой пылкости, эмоций — он с достоинством переносит эту чрезвычайно неприятную историю, тянувшуюся почти два года. И не сказать, что это его не задевало. Я пыталась искать моменты, где он «проговаривается», и заметила, что в нескольких его пьесах клевета (или, как тогда говорили, клевЕты) очень больно задевает его героев. Я думаю, что через эту драматургическую коллизию драматург высказывался о том, что ему пришлось пережить, но не впрямую, а преображая душевный негатив и художественно его очищая.
У него есть совсем простенькие пьесы — «два прихлопа, три притопа», как говорится, ничего особенного. Но так может казаться, пока кто-нибудь не поставит пьесу. Я так воспринимала «Бедность не порок», пока ее Александр Коршунов не поставил в Малом театре. Или, например, «Трудовой хлеб» — кажется, что история выеденного яйца не стоит. Но Коршунов поставил такой сильный спектакль, а Валерий Баринов так выступил в центральной роли, что получился спектакль-событие. Даже высокомерная «Золотая маска» не могла мимо него пройти. В этом «Трудовом хлебе» Наташа, бедная обманутая девушка, спрашивает себя, что ей теперь делать и как жить. И — как вывод — прекрасная фраза: «Носить горе, носить горе, пока износится». Наверное, Островский, когда с ним случалось что-то мутное, нехорошее, думал: «Носить нужно, пока износится». И тут он был мужественным человеком.
Он не переступил через отцовское благословение
— Но как совместить его душевную опрятность, порядочность и долгую жизнь невенчанным?
— Этот мотив упорно у него повторяется и в пьесах: целый ряд молодых героев и героинь живут невенчанными или вообще отказываются от брака. Почему? И почему он сам — безусловно порядочный человек, сделанный из доброкачественного человеческого материала, — жил невенчанным со своей Агашей двадцать лет, детей с ней нажил?
— Не ровня, не пара была дворянину?
— Я вот что думаю: он Агашу действительно любил. Кстати, только совсем недавно удалось выяснить, какая у нее была фамилия. В литературе об Островском она проходила как Агафья Ивановна. А фамилия у нее оказалась такая, какая и должна быть у жены Островского, — Иванова.
— Так что же известно про Агафью Иванову?
— Ни-че-го. Кроме того, что она была замоскворецкая мещанка, совсем простая, домовитая. Как она шокировала Тургенева, который вошел в эту скромную, точнее сказать, бедную избу! Именно в избу — так выглядел замоскворецкий домик молодого драматурга, куда явилась та, которая по внешнему облику даже на горничную не тянула! Судя по всему, она была воспитана по замоскворецким правилам: муж — это муж, у него своя жизнь, а мое дело — дом обихаживать, мужа любить и о нем заботиться, быть рядом и поддерживать его.
По целому ряду намеков я поняла, что Островский не венчался с нею, потому что его отец был против. Отец у него был личный дворянин, получивший дворянство за безупречную службу. Вся его жизнь — восхождение, доказательство своей состоятельности. А тут сын собрался взять замуж мещанку, к тому же университет бросил. Конечно, он не мог благословить этот союз. Думаю, что Александр Николаевич не переступил через отсутствие отцовского благословения. Родительское благословение вещь серьезная: если его нет, то, как доказывает опыт, мира в семье не будет.
— Как думаете, если бы Агафья Иванова не умерла, Островский с ней обвенчался бы?
— Учитывая мужскую природу, думаю, вряд ли. Мне кажется, со временем он почувствовал вкус этой ситуации: у него есть дом, семья, но сам он свободен. Всем своим «красавцам мужчинам», ведущим в его пьесах рассеянную светскую жизнь, он подарил это привлекательное для мужчины ощущение личной свободы. Правда, сам Островский вел жизнь отнюдь не рассеянную, а напротив, сосредоточенно-трудовую и внутренне ответственную. Он был образован, знал пять иностранных языков и Шекспира с Гольдони переводил не с подстрочника, а с оригинала.
— Вот, кстати, вопрос о Шекспире. Островский его горячий поклонник, переводчик, а совсем не позаимствовал у того страстей, которые на грани жизни и смерти? Почему?
— Интересно положить перед собой и сравнить «Укрощение строптивой» с переводом Островского. Русификация начинается прямо с названия — «Усмирение своенравной». Чувствуете, как с новым названием многое меняется в конфликте? Название вроде соответствует, но по сути он перерабатывал оригинал. Петруччо и Катарина — это Васильков и Лидия в пьесе «Бешеные деньги». Твердая воля Василькова против своенравия Лидии — так проходят молодые через свой медовый месяц. У Шекспира конфликт сжат, концентрирован во времени, укрощение происходит стремительно. В комедии Островского время течет иначе, и его ровно столько, сколько необходимо избалованной и своенравной девушке для расставания со своими иллюзиями.
Человек на сцене соразмерен человеку в зале
— Если бы вас попросили иностранцам или соотечественникам, что как белый лист, объяснить, что самое главное надо знать о драматурге Александре Островском кроме того, что написано в Википедии? Что бы вы назвали в первую очередь, а они поняли масштаб личности, испытали гордость?
— Первое — это его уникальный дар композиции. То есть уравновешивание жизненных противоречий, даже тех, которые кажутся неразрешимыми. И такова же его личная жизнь, в которой дар композиции тоже сказался. В первом томе эпистолярного наследия, на первых же страницах, напечатано его письмо цензору Назимову, запретившему пьесу «Банкрот». Островский пишет: «Твердо убежденный, что всякий талант дается Богом для известного служения, что всякий талант налагает обязанности, которые честно и прилежно должен исполнять человек, я не смел оставаться в бездействии. Будет час, когда спросится у каждого: где талант твой?»
А ведь он совсем молодой человек, ему 23 года. В основе письма — знаменитая евангельская притча о том, как хозяин, уезжая из дома, дает своим работникам по таланту (талант в библейские времена — денежная единица). Вернулся и спрашивает: «Где талант твой?» Первый отвечал: «Ой, я знал, ты жнешь, где не сеял, и я зарыл талант в землю, бери, он теперь твой». — «Не знаю тебя», — сказал хозяин. Второй тоже растренькал свой талант, а третий говорит: «Я знал, что ты спросишь, я пустил этот талант в рост, и вот тебе с процентами». Эту притчу, кстати, обыгрывает Ипполит в «Идиоте» Достоевского: «Деньги тем всего подлее и ненавистнее, что они даже таланты дают. И будут давать до скончания мира».
Второе, что надо знать, по Станиславскому называется «сверх-сверхзадачей творчества». Островский хотел, чтобы русский человек, видя себя на сцене, что-то начал про себя понимать, опознавая себя в далеких от себя исторических персонажах. Как драматург он написал целую громаду пьес — 47, а если считать с «Василисой Мелентьевой» (совместно с Гедеоновым), то 48. Создал в них целый мир самых разных людей и при этом показал их внутреннее единство. По сути дела, он создал национальную манеру жить на сцене — чувствовать, любить, презирать, надеяться, верить, подсчитывать, реагировать на доброе, на злое и так далее. Это внутреннее, таинственное ментальное начало, которое называется неопределенным словом «русскость», он вынес на сцену. Показал нашу ментальность в парадоксах, в великодушии и малодушестве, в здравости ума и в самой русской одури и дури. Короче, во всем многообразии показал русский окрас общечеловеческого начала. Глубины национального невыразимы рационально, но в искусстве по этим окрасам они улавливаются и передаются. Так возникают Шекспир и Данте, Сервантес и Мольер, Пушкин и Островский.
Многие русские писатели были устремлены к крайним проявлениям, высокому напряжению этой ментальности. А Островский разрабатывал то, что, пожалуй, кроме него, никто так блистательно не делал, — среднюю линию жизни. У него человек на сцене соразмерен человеку в зале. Идентифицировать в процессе чтения себя с Раскольниковым, с Соней Мармеладовой или князем Мышкиным — возможно, но в пределе, которого на самом деле ты никогда не достигнешь. А Островский выводил на сцену обыкновенного человека, существующего в обыкновении своей жизни. В этом его уникальность. По словам замечательного мхатовского режиссера Владимира Сахновского, он мог разглядеть и открыть «духовную бездну» в явлении мелком, казусном и тривиальном. В раскрытии чуда обыкновенной и вместе с тем неповторимой индивидуальности — его талант.
— Почему же тогда на Западе лучшим описателем, толкователем русской души считался и считается не Островский, а Достоевский?
— Тут два качества. Первое — Достоевский проще для понимания, потому что он сложный. Там есть где копаться, что разъединять, сопоставлять и противопоставлять. Парадоксальная сложность Достоевского дает тебе возможность проявить свои познавательные возможности при чтении. А с невероятно органичным Островским этот номер не пройдет: его образы неразложимы на составляющие. К его художественной простоте можно только приобщиться, ощутить и впитать в себя ее глубокую правду.
Была такая актриса Александра Ивановна Шуберт, ученица Михаила Семеновича Щепкина, которая после ухода из Малого театра состояла с ним в переписке. В своих театральных мемуарах она пишет, как ей не давалась Марья Андреевна из «Бедной невесты» и она обратилась к автору за помощью. По ее словам, Островский «ничего не мог мне помочь, одно говорил, что надо почувствовать». Это лаконичное и глубоко русское «надо почувствовать» — другой инструмент познания, чем тот, к которому привыкла Европа. Если мы сравним трех знаковых литературных героев — ученого немца Фауста, благородного испанца Дон Кихота и русского князя Мышкина, — сможем уловить разницу. В светлый праздник Пасхи народ радуется, гуляет, а Фауст в своей лаборатории сидит и редактирует Евангелие — это чисто протестантский способ жизни. Дон Кихот покидает свое бедное жилище и отправляется в миссионерское странствие добра — это католический пафос деяния. А князь Мышкин ничего такого не делает, сидит в вагоне третьего класса и просто слушает Рогожина, случайного попутчика. Но чем кончается дело? «Ну, коли так, совсем ты, князь, выходишь юродивый, и таких, как ты, Бог любит!» Каков культ, такова и культура. Разные изводы христианского культа культивируют в национальных ментальностях разное.
Достоевского поражало, что герои Островского говорят прямо от души
— Можно ли утверждать, что более репризного по тексту драматурга русский театр не знал?
— Вот здесь и лежит эта загадка обыкновенности: действующие лица Островского не подозревают, что они говорят репризами. И чем больше они не подозревают об этом, тем больше юмора исполнения и хохота зрителей. И если актер не репризничает, не кокетничает на сцене, а живет в образе, он не замечает, что его персонаж репризу выдал.
— Да словарь можно составить из одних фраз его пьес.
— Достоевского в свое время поражало, что персонажи Островского «говорят прямо от души», что видят, чувствуют и понимают, то и говорят — это было за пределами его понимания. Для нас, воспитанных на новой драме, контекстах, подтекстах, сверхтекстах, это тем более необыкновенно. Герои Островского действительно замечательно формулируют, хотя мы понимаем, что формулирует-то автор, но воспринимаем-то слова, будто их произносят они. И они никогда не обманывают, а если захотят обмануть, то предупредят нас. И дальше мы следим, как они обманывают. У того же Глумова из «На всякого мудреца довольно простоты» целый монолог: вот смотрите, как я до конца пьесы буду обманывать и почему и какими средствами действовать.
Островский говорил об отсутствии противоречия в его пьесах склада с тоном. Здесь склад относится к слову написанному, литературному, а тон — к слову сценическому, произнесенному актером. В написанном слове заложено его звучание, слышится интонация. И если ее уловить, текст сам вывезет и сам направит в нужную сторону. Если артисты каждую фразу раскрашивают, делая ее репризной, то становится скучно и утомительно. В этом видно старание понравиться зрителю. Ну и зачем? Чего ты себе так уже не доверяешь? Ты и так понравишься, если будешь по-честному играть.
— Представляю, сколько вы за свою жизнь посмотрели постановок Островского на сцене. Кто из старых мастеров и новых впечатлил вас своим Островским?
— Из ранних впечатлений — Роман Филиппов и Игорь Ильинский в спектакле «Лес» Малого театра. Восторг полный! Филиппов играл в традиционной приподнято-театральной манере, Ильинский — в рисунке и технике, которые ему когда-то сделал Мейерхольд. С одной стороны, мощная корневая актерская система Малого театра, а с другой — мейерхольдовская школа: перед тобой не только живая вода образа, но ты еще видишь химическую структуру этой «воды». Конечно, дуэты Поляковой и Коршунова в «Волках и овцах», Бочкарева и Титовой в «Последней жертве», Ермакова и Муравьевой в «Лесе», Бочкарева и Глушенко в «Правда — хорошо…»…
А за пределами Дома Островского, когда Островского играют «своими словами, штрихами и красками», на меня сильное впечатление произвели спектакли Клима («Отчего люди не летают…»), Праудина («Бесприданница»), Погребничко («Нужна драматическая актриса»). Хороши были «Таланты и поклонники» у Арцибашева в Театре на Покровке и у Карбаускиса в Театре Маяковского. Из сравнительно недавних впечатлений — «Гроза» Могучего, мощно раскрывающая нашу русскую ментальность.
— А «Без вины виноватые» у Фоменко?
— Это даже не обсуждается: «Без вины виноватые» и «Волки и овцы» — абсолютные театральные шедевры. Здесь высочайшая культура русской традиции исполнения Островского обрела вахтанговскую игристость и искристость…
Если бы он внезапно разбогател, «Челси» не стал бы покупать
— Поскольку Островский писал в эпоху не режиссерского театра, можно ли утверждать, что он сам работал как режиссер?
— В принципе, тогда все драматурги при случае могли быть режиссерами. Если у актеров возникали затруднения, они обращались к драматургу. Но сама пьеса, что интересно, целиком и полностью находилась в ведении театра. Дирекция императорских театров покупала у автора пьесу, и дальше он был над ней не властен. Не имел права публиковать, пока она не сойдет со сцены, и не получал так называемых авторских отчислений.
Тут я хочу сказать о пенсии Островского, на которую он не имел права, поскольку не находился на государственной службе, а писал пьесы «на свободных хлебах». Было время, когда мог по два шедевра в сезон написать. Но когда постарел, силы стали уходить, начал болеть, он обратился с ходатайством к Александру III о пенсии, и одним из мотивов ходатайства было то, что он более четверти века бесплатно, по сути дела, поставлял свои пьесы императорской сцене.
— Дорого ли платили за пьесу в его время?
— Нет, не дорого, и это было разово. В итоге ему дали пенсию размером в три тысячи в год. На эти деньги можно было жить — не шиковать, без роскоши, но вполне достойно. Однако дали ее не потому, что он гениальный драматург, а потому что брат, важная персона в правительстве, похлопотал. Это очень по-русски.
— Островского можно было назвать состоятельным человеком?
— Это то, что называется средний класс. На жизнь хватало, но он и не роскошествовал никогда. Дело не в том, что на роскошь не было денег, у него как бы не было в ней потребности. Все его деньги были заработанные. У него была внутренняя культура отношения ко всем житейским благам, в том числе и финансам. И если бы внезапно разбогател, уж точно не стал покупать футбольный клуб «Челси» или яйца Фаберже.
— За что Островскому должны быть благодарны авторы, драматурги, директора театров и режиссеры?
— За то, что работой до сих пор их обеспечивает! В первую очередь ему должны быть благодарны драматурги — с 1876 года они начали получать авторские отчисления с каждого идущего спектакля, а это целиком заслуга Островского, боровшегося за их права.
И второе. Когда в работу берется Островский, вся труппа радуется. Потому что даже малюсенькая роль в любой его пьесе — не функция, не «кушать подано», а человек со своей психологией, философией, отношением к жизни. И его можно интересно играть и даже срывать аплодисменты на крохотном выходе. Каждый участник постановки в меру своего дарования может проявить себя в объеме роли. И актеры не могут этого не ценить.