Писатель и священник из Ташкента выиграл премию «Ясная Поляна» Поделиться

Победителем сезона литературной премии «Ясная Поляна» стал писатель и священнослужитель из Ташкента Евгений Абдуллаев, публикующий поэзию под собственным именем, в то время как его проза выходит под псевдонимом Сухбат Афлатуни (с узбекского — «Диалоги Платона»). «МК» Абдуллаев рассказал о формах бытования современной литературы, творчестве на стыке русской и узбекской культур и о том, кем ощущают себя и что чувствуют другие литераторы-«зарубежники».

Писатель из Узбекистана Евгений Абдуллаев объяснил, почему романы больше не читают в журналах

тестовый баннер под заглавное изображение

— Евгений Викторович, в свете загадочно звучащего для русского уха псевдонима объясните, как вы соотносите себя с культурой Узбекистана и узбекским народом? Как определяете себя: «русский писатель Узбекистана», «русскоязычный писатель Узбекистана», «узбекский русскоязычный писатель»?

— Просто писатель. Остальное — это кому как удобнее меня называть. «Русский писатель, живущий в Узбекистане»? Да. «Узбекский писатель, пишущий по-русски»? И на это киваю. Нет, это, конечно, важно для меня как для человека: где живу и на каком языке мыслю и пишу. И ощущение себя внутри и узбекской, и русской культуры тоже очень важно. Но для писателя, мне кажется, это менее существенно. Писатель всегда где-то между — между стран, культур, языков. Он всегда немного вне того языка, на котором он пишет. Это и дает ему возможность смотреть на свой родной язык немного со стороны, преобразовывать его, трансформировать. То же и в отношении своей страны — взгляд немного извне, как будто глазами пришельца. Это не отменяет любви, вообще каких-то глубоких и сильных чувств — и к стране, и к языку. Но любовь эта всегда сложная, многомерная, внутренне противоречивая. «Дар поэта — ласкать и карябать». И так — в отношении всего.

— Премий, адресованных русским писателям ближнего зарубежья, не так много. «Русская премия» засыпала на несколько лет. Пытается преодолевать границы «Ясная Поляна». Одобряете ли вы такие формы «поддержания своих» (в литературном, а не в политическом смысле)?

— «Русская премия», увы, снова «заснула». Ассоциация союзов писателей и издателей России, поддерживавшая ее возобновление в прошлом году, закрылась. Новые меценаты на горизонте пока не маячат… Хотя, думаю, «РП» нужна сегодня даже больше, чем в середине нулевых, когда она возникла.

Нет, все значимые российские литературные премии формально открыты и для русских писателей, живущих за пределами России. (Кроме разве что премии «Неистовый Виссарион»; там очень жестко: только для литературных критиков, живущих в РФ.) И в «Ясной Поляне» были финалисты и лауреаты из русских «зарубежников», и в «Большой книге». И это хорошо. Но в этих премиях это скорее единичные исключения.

Реальность такова, что около 11 миллионов выходцев из России проживает за ее пределами. Серьезная цифра, согласитесь. Третий по величине показатель в мире после Индии и Мексики. И это только люди, родившиеся в России; она не включает русскоязычных, их вообще не подсчитать, «яко песок морский». И, конечно, желательна целевая поддержка литературного процесса за пределами России. Особенно сегодня, когда происходит сильная поляризация по политическим взглядам. Когда вообще очень политизировано отношение к русскому языку, к русской литературе — и в Европе, и в Штатах. Понимаю, что что-то делать вне политики сегодня сложно, она везде.

— Расскажите о литературном дебюте и первой крупной вещи, которая выстрелила? Кажется, это был «Ташкентский роман»? Можно ли его считать бестселлером?

— Не уверен, что какую-то из моих книг можно назвать бестселлером. Бестселлер сегодня — это что-то вроде «к себе нежно»; у меня скорее про «к себе жестко»… Но вы правы, «Ташкентский роман» действительно оказался как-то в фокусе. Был отмечен «Русской премией», она тогда первый год вручалась. Сегодня я его немного стесняюсь; для меня это еще вещь ученическая, поиск своего голоса, темы, стиля.

— Успех «Ташкентского романа» связан с выходом сначала его журнального варианта? Насколько часто вы публикуете главы будущих книг в литературной периодике, насколько эта, в общем-то, советская фишка жизнеспособна сегодня?

— Да, он выходил в «Дружбе народов». Где-то до конца 2010-х так обычно я и делал: вначале в журнале, потом уже отдельной книгой. Но последний роман, «Катехон», сразу вышел отдельной книгой. Причина — да, увы, традиция чтения романов в журналах уходит…

Короткую прозу в них еще читают; вообще, короткая проза и остается преимущественно «толстожурнальным» жанром, книгоиздатели неохотно издают сборники рассказов или повестей. А вот крупная проза… Ее, конечно, продолжают отдавать в журналы, и не только авторы старшего поколения. Например, два романа Нади Алексеевой, «Полуночница» и «Белград», прежде чем выйти в «Редакции Елены Шубиной», были опубликованы в «Новом мире». Но в целом если лет двадцать назад вышедший в толстом журнале роман почти сразу рецензировался и газетными, и журнальными критиками (они зорко следили за тем, что печатается в ведущих толстых журналах), то сегодня… — увы.

— Я знаю, что помимо занятий литературой вы служите диаконом, редактируете православный журнал. Не могли бы вы рассказать об этом подробнее?

— Да, наш журнал «Восток Свыше» выходит уже 25 лет при Ташкентской епархии (РПЦ). Он несколько отличается от обычных епархиальных изданий, какие мне доводилось видеть. Это фактически толстый литературный журнал, хотя, разумеется, с преобладанием христианской темы. Таким его создал ташкентский прозаик Алексей Устименко, его первый редактор. Я стараюсь изначальную линию сохранить. Публикуем и исторические исследования, и богословские, и эссеистику, и переводы, и прозу, и поэзию. А что касается диаконского служения… Обычный диакон.

— Узбекистан — заграница только в современном понимании, но я держу в уме пример Юрия Трифонова, не уезжавшего из СССР из боязни оказаться «в стихии другого языка». Как окружение, иной — несомненно прекрасный, но иной — язык и контекст влияют на вашу поэзию и прозу?

— Конечно, как-то влияют. Но самому мне это влияние сложно отслеживать; это дело литературоведов, если, конечно, им это интересно. Кроме того, Ташкент где-то до конца 90-х был городом преимущественно русскоязычным. Узбекский язык звучал, но знать его было, в принципе, не обязательно. Хорошо это или плохо — оценивать не берусь. Даже после того, как с начала 90-х стали (впрочем, не везде и не особенно активно) требовать при приеме на работу знание узбекского, переводить на узбекский документацию, объявления… Это во всех постсоветских республиках тогда происходило. Но городская среда в Ташкенте оставалась преимущественно русскоязычной. Так что где-то до тридцати лет я не был «в стихии другого языка»; это была стихия русского, только подсвеченная присутствием узбекского. Последние лет двадцать пять ситуация, конечно, сильно изменилась. Сказывается мощный отток (еще с конца 80-х) русскоязычного населения. Последние лет десять он, правда, почти прекратился — зато именно в эти годы усилился приток из областей. Естественно, это узбекоязычные; русский в большинстве своем они почти не знают. Опять же, это невозможно оценивать как «хорошо» или «плохо»; это естественный процесс. И тут действительно ты все больше оказываешься в стихии другого языка, хотя, работая в епархии, ощущаю это в меньшей степени… И все же этот момент изменения языковой среды, конечно, где-то драматичен, но одновременно как для писателя это интересно — это возможность другого взгляда, другого голоса. Узбекский — очень глубок, безбрежен. Впрочем, как и любой другой язык, который для тебя и не совсем родной, но и не чужой, не иностранный.

ЧИТАТЬ ТАКЖЕ:  Певица LP пережила расставание при помощи хитов

— Как рождался замысел романа «Катехон», с которым вы победили в «Ясной Поляне»? Критики увидели в нем пласты богословской проблематики и некоего предапокалипсиса, с буйством инквизиции и попыткой ответить на вечные вопросы.

— Замысел у меня обычно возникает с какой-то очень яркой внутренней картинки. Настолько яркой, что начинаешь и записывать ее… И сцена сожжения, и инквизиция возникли именно зрительно. Была, впрочем, и художественная задача, а серьезный роман, думаю, не может быть без задачи, без какой-то цели, которую ты сам ставишь и пытаешься, примериваясь, в нее попасть. Эта цель, конечно, возникает не сразу; вначале кажется, что целишься просто в какую-то темноватую, ветреную пустоту… Как тот третий сын из сказки, который пустил стрелу, и она улетела куда-то в лягушачье болото (тогда как два старших сына, похоже, знали, куда целились и кто

у них «целевая группа»). Задача, которую постепенно для себя обозначил, — это попытка скрестить художественную литературу, фикшен с нон-фикшеном, причем достаточно сложным: философским, богословским.

— Понимали ли вы, насколько сложной для восприятия будет книга, и рассчитывали ли получить за нее крупную премию?

— Нет, на премию не рассчитывал. Мне кажется, это вообще не очень полезно — писать с прицелом на премию. Дело не в скромности; просто такие вещи обычно отвлекают. Представьте, если бы Толстой писал «Войну и мир» с прицелом на награду… Да он вообще начинал свою эпопею как роман о декабристах, но в процессе все поменялось. Конечно, сегодня премия — это не то же самое, что во времена Толстого. Тогда в них по большому счету не было надобности; авторские гонорары были достаточно высокими. И тем не менее лучше об этом в процессе написания не думать. Это все равно что начинать ухаживать за девушкой, прикидывая величину приданого.

Что касается сложности книги… Мне она не кажется сложной. По стилю — так она даже где-то слишком проста. Да, она требует для чтения определенного интеллектуального и культурного багажа, но не больше, чем множество других романов, как современных, так и классических. В ней другая сложность… Это, как помню, мне, еще подростку, говорили: «Достоевский так сложен!». А потом о фильмах Тарковского: «Они такие сложные, непонятные…». Стал читать Достоевского: что сложно? где сложность? То же самое позже с фильмами Тарковского: где она, пресловутая непонятность? Ощущение поразительной прозрачности, ясности и убедительности каждого кадра, каждой сцены. А сложность — реальная — в том, что такой кинематограф (и такая литература) не развлекает, не отвлекает человека от самого себя, а наоборот, возвращает его к себе. А это психологически очень тяжело. Очень тяжело остаться наедине с самим собой — не с тем, каким ты себя выдумал, а с реальным. Для большинства людей это мучительно. Поэтому они и пытаются отвлечь себя чем-то: делами, развлечениями, путешествиями, алкоголем — чем угодно. А Достоевский заставляет тебя вернуться к себе. «Преступление и наказание» — оно не про Раскольникова, оно про тебя. Это твое преступление. «Вы и убили-с!» И твое наказание. И «Бесы» про тебя. Про твоих, дорогой читатель, внутренних бесов. Поэтому это сложная литература. У Тарковского еще очевидней: само название «Зеркало». Перед кем оно поставлено, кто вынужден в него — вместе с главным героем — медленно всматриваться?.. Конечно, я не сравниваю себя ни с Достоевским, ни с Тарковским; но традиция именно такой сложности в русской культуре мне очень близка.

— Со Львом Николаевичем и Федором Михайловичем разобрались, назовите других титанов, на плечах которых стоите вы как писатель?

— Пушкин, Гоголь, Мандельштам (и поэт, и прозаик). Вообще русская проза 1920-х — начала 1930-х: Платонов, Вагинов, Булгаков, Олеша, Ильф с Петровым… Имен могу называть много, как, наверное, любой писатель. Читательская история всегда где-то совпадает с писательской. Вначале чему-то подражаем, потом — от чего-то отталкиваемся, отходим; в конце — снова приходим, но уже не как подражатели, а как продолжатели.

Но в наши дни в принципе «стоять на плечах титанов» трудно. Всегда было сложно, потому что эти плечи — они же живые, они под тобой шевелятся. Классика — это же не то, что отлито в бронзе и высечено в мраморе; это то, что продолжает жить (пока жив читатель). Но сегодня это совершенно новая сложность — быть писателем, продолжать какие-то традиции… Под воздействием информационной революции все колоссально меняется; сама природа чтения трансформируется прямо на глазах… А мы себя успокаиваем: будем писать, как писали пятьдесят-шестьдесят лет назад, и нас будут читать и любить, как читали и любили писателей пятьдесят-шестьдесят лет назад… Не будут. Нужно искать, нужно пробовать что-то новое — в стиле, в сюжетах… Тогда, возможно, и устоим.